И Бирон даже намекнул на участие в этом заговоре некоторых близких ее величеству лиц.

— Выйдите, выйдите в залу, государыня, изобличите эту ложную императрицу в глазах всего караула! Торопитесь, ваше величество, пока не поздно. Пока она не сделала того, для чего она пришла сюда, — торопил Бирон Анну Иоанновну. Императрица, перепуганная, решилась выйти в залу, как была, в пудермантеле.

Бирон почти бежал, поддерживая императрицу.

* * *

Вот и тронный зал. Караул стоит, как вкопанный, руки на приклад. Началась торопливая церемония встречи государыни. Офицер отсалютовал уже настоящей императрице. Анна Иоанновна вошла в залу в сопровождении Бирона и стражи, но, едва переступив порог, обомлела от ужаса: в нескольких шагах от нее стояла ее тень, ее отражение, женщина, которая была поразительно похожа на нее.

— Вот она, дерзкая! Вот! — вскричал торжествующий Бирон, указывая Анне Иоанновне на самозваную императрицу, довольный оправданием своих догадок и подозрений. Он был бесконечно рад внезапно явившемуся случаю иметь в каземате «Тайной канцелярии» преступную женщину, дерзнувшую выдавать себя за императрицу и восхищался своею прозорливостью, давшей ему возможность так ловко изобличить самозванку. Анна Иоанновна была до крайности поражена, видя перед собой свой собственный живой портрет. Но она смело приблизилась к незнакомке. Теперь друг против друга гордо стояли две Анны Иоанновны, похожие, как две капли воды, одна на другую. «Самозванка» стояла лицом к лицу с императрицей, пристально всматриваясь в нее и, по-видимому, нисколько не смущаясь.

Двойная старуха<br />(Фантастика Серебряного века. Том VIII) - i_015.jpg

Постояв так с минуту, императрица вдруг грозно выступила вперед, готовая приказать солдатам тут же, на месте преступления казнить обманщицу:

— Кто ты, женщина, и зачем пришла сюда? Скажи, зачем?

Но ложная императрица, не спуская пристального взгляда с лица Анны Иоанновны, лишь отступила назад, по направлению к трону. Затем взошла на него и остановилась.

— Это — дерзкая обманщица, — обращаясь к взводу, сказал Бирон, взбешенный наглой выходкой самозванки. — Вот ваша императрица — Ее Величество Анна Иоанновна. Она приказывает вам — стреляйте в эту женщину, дерзкую самозванку!

Изумленный и растерявшийся офицер скомандовал, солдаты прицелились в ложную императрицу, которая, гордо выпрямившись, продолжала стоять на троне, пристально смотря на Анну Иоанновну. Но тут случилось нечто необыкновенное и трудно объяснимое. Самозванка сделала еще один шаг и, к изумлению всех присутствующих, исчезла, как бы растаяв в воздухе… В первое мгновение все были поражены внезапным исчезновением таинственной женщины, но, немного оправившись, бросились к трону.

Анна Иоанновна вздрогнула, побледнела и, повернувшись к Бирону, тихо произнесла:

— Я знаю, знаю ее. Это — моя смерть! Да, это была моя смерть, она пришла за мной. Я скоро умру, — и грустная улыбка слегка тронула ее бледные губы.

— Ты помнишь кровь на картах? — вновь заговорила она. — Это она известила меня о своем близком, посещении, — и, сказав это, императрица поклонилась всем и вместе с Бироном ушла к себе.

Через три дня после этого страшного видения она, внезапно заболев, слегла в постель.

Страх ли близящейся смерти подействовал на нее, или какой-нибудь недуг заставил ее слечь, но с каждым часом императрице становилось все хуже и хуже и она уже чувствовала над собой леденящее веяние черных крыльев смерти.

А 17 октября 1740 года флаг, спущенный на шпиле Летнего дворца, известил мрачный Петербург о смерти Ее Императорского Величества, Государыни Императрицы Анны Иоанновны.

Вера Лович

РУКА КОРОЛЕВЫ

Старый, тяжелый, точно седой, сундук — «с морозом», как говорила няня (такие серебристо-узорные, точно покрытые изморозью, сундуки делали прежде где-то здесь, на Урале), — старый сундук, который не открывался уже несколько лет.

Громадный, кованый ключ, словно от завоеванного города, со скрипом поворачивается, и ему из сундука отвечает некое мелодическое пение, как перезвоны старинных курантов… А когда откинешь массивную тяжелую крышку, в лицо пахнет выцветшим, немного сладким, томным и тонким ароматом. Им пропитаны и тяжелые атласные платья, и нежные, как пожелтевшая паутина, кружева, и коробочки из «рыбьего зуба», когда-то выточенные слепой якуткой в долгие зимние ночи, в углу дымной юрты, и тонкие белые шелка старого Китая, которые с ласковым шелестом скользят, уплывают между пальцами…

Мы давно забыли, давно не чувствуем душу вещей. И наши вещи перестали быть одухотворенными. Оттого они так равнодушно появляются и исчезают так скоро. Прежде было иначе: умная, домовитая старина умела ценить вещи и беречь даже обломки их. И вещи отвечали людям тем же. Они медленно, годами собирались, не спеша устанавливались, долго-долго стояли на своих местах, видели много, слышали много… Они пропитывались жизнью дома, вбирали в себя ее аромат и бережно уносили его в тяжелые кованые сундуки, когда старая жизнь отходила, и на место ее приходили молодые…

Чуть ли не все страны принесли в старый сундук свои подарки. Многими десятилетиями собиралась эти вещи, и почти столько же лежат они здесь, дремлют за толстыми стенками, в томном благоухании каких-то давно забытых благовоний… Лежат и не слышат, не хотят знать нашей мелкой, торопливой жизни, которая идет тут же, мимо старого сундука, кажется, сросшегося со своим полутемным углом, за дверью…

Между детскими японскими чулочками с отдельным большим пальцем, точно рукавички, и полуистлевшим кружевным веером из Севильи, я нашла маленькую книжку, всего полкнижки, с оторванным концом, с разорванным титулом, от которого уцелела только нижняя половинка.

На ней остатки какого-то щита с завитушками и веточками. Под ним красными расплывчатыми буквами напечатано: AMSTERDAM, а ниже черными, полустершимися: Chez la Veuve Jean Francois Jolly, и опять красным: MDCCLXII.

Совсем внизу острым тонким почерком приписано чернилами «Ch. Le Roy» [13] , и нарисован от руки странный значок: маленький треугольник с точкой посередине, из каждой стороны которого выходит по тоненькой черточке.

Я долго перелистывала старую книжку без начала и без конца. В ней осталось совсем мало страниц, и только одна сказка уцелела настолько, что ее можно прочесть.

В ней тоже не хватает одного листка, но в начале ее столько странного, жуткого очарования, что я не могу от него отделаться… Целый день плывет за мной, по всем комнатам, ее серая зыбкая тень.

Мне будет легче, если я закреплю ее на бумаге.

I

Тяжелое безвременье нависло над страной. Перемешались года. Спутались и остановились времена года. Люди не старились и не умирали.

Люди ходили бледные и усталые, подобные призракам. Старики не могли умереть, а юноши были похожи на стариков, если б не черные волосы, сбегавшие вокруг их бледных, изможденных лиц. Только в глубине ввалившихся глаз загоралось временами и меркло глухое пламя. Но оно не говорило о весне.

Это была ненависть, глубоко затаенная ненависть к жизни, которая не хотела покинуть их изможденные тела… Она не говорила о весне.

Над землей остановилась и повисла тусклая, дождливая осень.

Никто не знал, когда она кончится. И только самые старые помнили, когда она началась, и погасла последняя весна…

Это было давно. Очень давно. Так что ум человеческий становился бессильным и ученые не могли высчитать, когда это началось.

Да и никому не нужно было это знать.

Последние юноши и девушки, которые родились позже других, никогда не знали весны. Они не видели, как расцветают цветы, не слышали, как поют птицы. Она выросли осенью, которая тянулась бесконечно, — под серым небом, что плакало тяжелыми, холодными слезами.